– Не уходи, посиди со мной…
Он и сидел. Пошли вторые сутки, как сидел. Несколько раз отходил ненадолго, курил, брызгал в лицо холодной водой. Как-то, подняв глаза к висящему над умывальником зеркалу, Вольский так явно ощутил свое сиротство, так отчетливо понял, что если она уйдет, он навсегда останется неприкаянным мальчиком, что разрыдался тяжело и глухо здесь же. Почему она?! Почему сейчас, когда они встретились, наконец?! Почему вместо того, чтобы жить и быть счастливой, каждый день, каждую минуту, Соня лежит без движения, белая, холодная?! Почему врачи ничего не могут поделать? К чертям всю эту медицину! Никуда эта медицина не годится! Сволочи!
Вольский мог сколько угодно ругаться и чертыхаться. Сделать же, напротив, ничего не мог. Сейчас, по крайней мере. Оставалось гладить ее прозрачные пальцы, и надеяться на лучшее. Больше сейчас не сделаешь.
В голову лезла всякая ерунда столетней давности. Вот мать снова уезжает на съемки, чемоданы в коридоре. Вольскому мучительно хочется, чтобы она остались. Но он никогда об этом не просил. Ни разу. Он гордый, очень. Потом он будет плакать, спрятавшись под подушкой. Рыдать до икоты. Но ни слова не скажет. Ему все однажды очень популярно объяснили. Вольскому тогда было пять лет. С тех пор он пытался жить без любви.
Со временем стало получаться. Почти перестало болеть внутри. Годами он не подпускал никого близко, и думал, что оброс толстой защитной коркой, под которой никто его, настоящего, не увидит, через которую никакая любовь к нему не пробьется, не доберется до бедного сердца. Но появилась Соня, положила прохладную ладонь на лоб, и всех этих лет как не бывало. Вольский снова был живым, уязвимым. Он хотел быть с ней, с ней одной, сегодня и всегда, хоть и боялся смертельно, что оттолкнет, что презрительно пожмет плечом… Он злился, пытался бороться с этим, но, в конце концов, сдался. Пусть… Пусть оттолкнет, пусть посмеется. Он все же рискнет. А вдруг?… И все было волшебно.
Она сказала, что тоже его… Что любит, да… И теперь, когда все было так прекрасно и ослепительно, она уходила, утекала сквозь пальцы. Она же не хочет уходить! Ей страшно, она там совсем одна, а Вольский ничего не может сделать… Господи!
С детства Вольский ничего ни у кого не просил. Но сейчас просил, умолял: пусть она останется. Пусть даже бросит его потом, плевать. Пусть только живет. Пусть ей будет хорошо, неважно, с Вольским, или без.
Он крепче сжал ее холодные пальцы. Невозможно просто так сидеть и смотреть, как она уходит. И Вольский сказал себе: «Хватит! Не думай, что она может уйти. Нельзя. Надо верить. И пытаться что-то сделать».
Что он может сделать? Может прочесть Дусины бумаги. Вольский открыл зеленую папку.
Он читал до утра. В половине пятого позвонил верному водителю Федору Ивановичу, и велел немедленно отправляться в Святозалесский монастырь. Теперь оставалось ждать.
К вечеру Вольский задремал в кресле, так и не выпустив Сониных пальцев, и тут раздался телефонный звонок. Федор вернулся в Москву. Еще через час Вольский читал письмо бывшего лейтенанта госбезопасности Андрея Качанова, ныне – брата Иннокентия. А еще через двадцать минут Федор мчал Вольского по Калужскому шоссе в сторону Заложного. Он должен успеть вытрясти из этого чертова доктора Прошина ответ: как вернуть Соню. Доктору Прошину известно, как ее вернуть, теперь Вольский знал это совершенно точно. Еще он знал, что ехать за ответами – лучше, чем сидеть рядом с Соней и беспомощно смотреть, как она уходит все дальше и дальше.
«Двенадцать часов, – просил он – Всего двенадцать часов. А потом я вернусь, и у нас все будет замечательно, удивительно и прекрасно. Так прекрасно, как не было ни у кого и никогда за всю историю человечества».
Вольский еще раз набрал Дусю, но телефон по-прежнему сообщал, что абонент временно недоступен. Он ругнулся на дырявую связь. Зря ругнулся. Дуся Слободская была временно недоступна вовсе не потому, что компания мобильных телесистем поленилась построить лишнюю вышку в калужской области.
В это самое время Дуся сидела в комнатушке без окон, и твердо знала, что отсюда ей уже никогда не выйти.
В половине восьмого утра, когда Слободская поджидала Валентина Васильевича Прошина в ординаторской заложновской больницы, все еще было прекрасно и замечательно. Из-за туч выглянуло солнышко, погрело в окна, и Дуся, зажмурившись, представила себе, как на рождественские каникулы отправится греться куда-нибудь на Бали…
Пришел Прошин – румяный, вымытый, пахнущий одеколоном. Широко улыбнулся, потер пухлые ручки.
– Ну-с, дорогая моя, что вас привело? Как нога? Не беспокоит?
Дуся быстро растолковала ему, что нога вполне себе прекрасно, а привело ее сюда несчастье, случившееся с подругой.
Не вдаваясь в подробности из жизни заложных покойников, вычитанные у Зеленина, она обстоятельно изложила Валентину Васильевичу странную историю профессора Покровского, непостижимым образом связанную с историей болезни Сони.
– Видите ли, – объяснила Слободская – Симптомы очень похожи. Вот я и подумала: может, вы расскажете поподробнее, что именно происходило, когда профессор приехал в больницу. Знаете, бывает, что всплывают мелочи, на которые никто почему-то не обратил внимания. И часто эти мелочи оказываются очень важными… Вы расскажите, пожалуйста, все, что помните. Может, я пойму, что происходит с моей подругой. Соня в таком состоянии, что мы готовы уцепиться за соломинку…
– Дорогая моя, – покачал головой Валентин Васильевич – Увы… Столько лет прошло… Да и непосредственным участником событий я не был. Заболел, когда все это приключилось. Пострадал по незнанию от того же коварного растения, что и вы недавно. Не поверите, драгоценная Анна Афанасьевна: раздулся, как воздушный шар, в зеркале не узнавал себя, да —с… Так что когда этого … м-м-м.. необычного пациента привезли в больницу, я при осмотре не присутствовал. И с профессором Покровским также не имел счастья встречаться в тот день. Так что никакой ясности я внести не могу, при всем моем громадном желании помочь.