К чести доктора Прошина надо сказать, что умом он после этого случая не тронулся, и в потустороннюю жизнь не уверовал. Просто свалился с высоченной температурой. Выздоровев же, здравомыслящий доктор был уже совершенно уверен, что все случившееся, а точнее, привидевшееся ему в тот злополучный день – прямое следствие отравления несвежими рыбными консервами. Основным аргументом в пользу отравления был тот факт, что дикая записка с нацарапанной кровью подписью без следа исчезла. А следовательно, ее никогда и не существовало.
Пока Прошин лежал в температуре, старуха из Хвостова снова наведалась в больницу, погрузила тело Ставра Петрова на телегу, и увезла хоронить на хвостовское кладбище. Валентин Васильевич полагал, что неприятные воспоминания об отравлении также будут навсегда похоронены. Однако два года спустя ему пришлось признать, что рыбные консервы тут совершенно ни при чем, и история еще только начинается.
Поводом к реабилитации консервированных ивасей в собственном соку послужил невероятный случай со сбежавшим трупом, так искрометно описанный журналистом «Известий».
Едва Прошин увидел этот самый сбежавший труп, он понял, что перед ним тот самый мужик, которому Валентин Васильевич накануне проводил вскрытие. С этим мужиком вышло странно с самого начала. Как-то раз, придя на работу, Прошин обнаружил, что у дверей его кабинета сидит маленькая старушка в цветастом платочке.
«От молодца бабка! – подумал Прошин – В таком возрасте возле морга сидеть и совей очереди дожидаться – милое дело».
Однако бабка объяснила, что пришла за сына просить. Прошин, само собой, удивился несказанно. Понятное дело – просить за сына у хирурга. Даже у ортопеда просить за сына можно, не говоря уж по уролога. В особенности, конечно, распространена в средней полосе России традиция просить за сына у нарколога (правда, за этим местные матери ездили в Калугу – такой роскоши, как нарколог, в Заложном отродясь не водилось). Но зачем она к нему-то пришла? Он ведь не нарколог вовсе, и даже не терапевт…
Прошин попытался объяснить бабке, что лечить ее сына – вовсе не его профиль. Но бабка твердо стояла на своем: она пришла именно к тому, к кому надо.
– Сынок —то мой помер, – разъяснила бабка Прошину – С утра сегодня так и помер. Яшка его порезал, негодяйский сын, что б ему провалиться, подлецу, и не вылазить. Один он у меня был, сынок-то, уж ты помоги старухе, мил человек.
– Чем же я вам могу помочь? – в полном недоумении поинтересовался паталогоанатом.
– Дак хвостовский-то дед все свое тебе оставил, – сказала бабка – Значить, к тебе и пришла. Дед был жив – так к нему моя бабка, покойница, земля ей пухом, ходила.
После этого старуха долго несла несусветицу про то, какой хвостовский дед был мастер на все руки. Если, дескать, хорошенько попросить, мог и больного вылечить, и здорового в гроб уложить, а если что – так и оживить покойника.
Наслушавшись вдоволь, Прошин бабку прогнал прочь, а сам взялся за работу. Часа через два в прозекторскую действительно прикатили на каталке ее сынка – зарезанного в пьяной драке Николая Калитина тридцати семи лет от роду.
Как и положено в случае насильственной смерти, Прошин провел вскрытие, снял перчатки, и с чистой совестью пошел домой. Дома зажарил яичницу, посмотрел матч «Динамо» Киев – «Торпедо» Москва, и лег спать.
Сон Валентину Васильевичу в ту ночь приснился странный. Среди ночи заскреблось в окошко. Накинув на голое тело пальтецо, Прошин вышел в огород, и ничуть не удивился, увидав там хвостовского деда Ставра – желтого, сморщенного, с пустыми глазницами. Ставр поманил Прошина крючковатым пальцем и заспешил вниз по улице. Прошин отчего-то пошел за ним. По мостовой полз густой туман, накрывший скоро и деда, и самого Прошина с головой, так что вообще непонятно стало, куда они идут. Однако ступал Прошин твердо, будто дорога ему была давно и хорошо знакома.
Долго ли они шли? Он не знал. Вокруг слышались шорохи, временами казалось, что кто-то – рядами, шеренгами, огромной первомайской толпой – шагает рядом. Только эти идущие рядом не кричали ура и не махали знаменами. Они шли молча, дыша холодом и сырым мясом, и Прошин чувствовал, как от их холодного дыхания шея покрывается гусиной кожей. Шаги их были невесомы, будто шли в тумане не живые существа, а бестелесные тени. Если и полоскались над их толпами знамена, то были это не веселые красные стяги, громко хлопающие на весеннем ветру, а истлевшие флаги осени, в мертвой тишине плывущие над безлюдными деревнями и черным лесом, над бесплодной равниной, от одного взгляда на которую печаль разрывает сердце.
Идти было все тяжелее. Асфальт сменился под ногами мягкой то ли хвоей, то ли мхом. И то ли этот мох, то ли сам туман, киселем сгустившийся над землей, жирно чавкал под вязнущими, оскальзывающимися ногами. Задыхаясь, обливаясь холодным потом, брел Прошин в молочной белизне, и не было конца этой дороге, и давила на спину ноша, которую неизвестно кто, когда и для чего опустил в тумане на его слабые плечи. Прошин не знал, откуда появилась на спине тяжесть, не мог увидеть, что несет он через туман, по мягкой зыби, в которую все глубже окунались ноги. Только чувствовал, как горит под грубыми лямками стертая в кровавые пузыри кожа.
Прошин понял, что не может больше ступить ни шагу, остановился. И почувствовал вокруг глухой рокот, как от накатывающей издали темной штормовой волны, которая вот-вот навалится, сомнет, перетрет в песок, и развеет, растворит в тумане. Останавливаться было нельзя. Он снова двинулся вперед. Скоро дорога кончилась.